Это было летом 1935 года. Тогда мне исполнилось девять лет. Я проводил каникулы в причудливой горной деревне близ Баштени. Было счастливое время веселых игр, пикников на зеленых лужайках и беззаботного смеха.
Однажды после полудня я вошел в свою комнату, чтобы почитать книгу. Сидя на стуле, я внезапно почувствовал головокружение. Я лег на постель, но и в таком положении мне казалось, что комната вращалась. Я слабо позвал на помощь, но никто не пришел. Наконец, собрав все свои силы, я добрался до двери, прислонился к стене и вновь позвал на помощь. На этот раз меня услышали.
Быстро вызвали доктора. Крупная, громкоголосая, слишком самоуверенная женщина очевидно решила проверить, не аппендицит ли у меня. (Тычок в живот. «Здесь больно?» Еще тычок. «А как здесь?») Через несколько минут такой диагностики у меня заболело все. Наконец, вероятно решив, что совершенно бесполезно таким образом массировать всю поверхность моего живота, она отказалась от этой затеи.
Я чуть было не умер в этой маленькой деревне. И хотя я выжил, с этой болезнью для меня умер тот счастливый мир, который я знал в первые девять лет моей жизни. Все, что я «ясно» помню о возвращении домой в Телеаджен, — это продолжительные периоды бреда: я видел папу, читающего мне «Гекльберри Финна» Марка Твена, и пьяные припадки отца Гека, возвращающегося в мой разум по ночам в ужасающем наряде.
— Я не хочу быть пьяницей! — кричал я, сражаясь с бредом. — Я не хочу быть пьяницей!
Наконец, я стал ассоциировать любое необычное состояние ума с бредом. Расширение души, которое до этого времени часто посещало меня по ночам, теперь наполняло меня невыразимым ужасом.
Из-за этого страха я начал сознательно подражать нормальному поведению окружающих. На протяжении большей части десятилетия меня угнетали чувства неуверенности и сомнения, поэтому я страстно стремился доказать самому себе любым путем, что я не являюсь ненормальным и неполноценным.
Доктор Стройи, педиатр из Бухареста, наконец, диагностировал мое заболевание как колит. Он запретил мне есть все молочное и назначил успокаивающую диету из отварных продуктов, что почти полностью лишило меня всякого интереса к пище. Когда я достаточно оправился после болезни, по рекомендации доктора Стройи родители решили отправить меня в Швейцарию, которая славится своим здоровым климатом. Доктор Уинтроп Хейнс, мой крестный, рекомендовал небольшой англо-швейцарский пансион, в Чезьере — горной деревне во Французской Швейцарии, где одно время учились его собственные сыновья. Эта школа была названа, возможно, несколько претенциозно: «L'Avenir» («Будущее»).
Мое пребывание здесь на протяжении долгих восемнадцати месяцев было довольно унылым. Когда меня привезли в школу, мне исполнилось всего девять лет. Я никогда прежде не жил вдали от семьи и не знал французского (язык, на котором обычно говорили в школе). Большую часть времени пребывания в этой школе я скучал по дому. Все время меня осаждали разные, довольно серьезные болезни, причиной которых был колит. В основном болели почки; мне приходилось питаться по нескольку дней подряд цвибеком (разновидность хлебных сухариков) и минеральной водой «Виши».
Школу «Лявенир» содержали доброжелательные супруги мистер и миссис Джон Гемпшир. Мистер Гемпшир был англичанином, а его жена, которую мы, дети, называли ласковым именем Танте Би (Тетя Беатрис), — франко-швейцаркой. Ученики являли собой смешанное сборище швейцарцев, англичан, американцев (я), итальянцев и французов.
Несмотря на мою удрученность пребывание в школе имело свои хорошие стороны. Школа находилась в удивительно красивом месте. На противоположной стороне долины вырисовывались контуры знаменитых Альп, Ле Дан дю Миди. Зимой мы каждый день катались на лыжах. В теплое время года часто прогуливались цветущими пастбищами и тихими рощами, столь характерными для Швейцарии. Я до сих пор помню стада коров, проходящих ранним утром мимо нашей сельской школы с мелодичным звоном висящих колокольчиков.
Наконец, я тоже научился говорить по-французски, и мне стало легче осваивать непривычные условия жизни. Учителя, которые теперь могли общаться со мной, все больше меня любили. (Взрослые были растроганы главным образом тем, что я обращался с ними как с людьми.) Даже наша невозмутимая учительница немецкого, которой я казался просто тупым, поскольку не говорил по-французски, в конце концов растаяла. Преподавая немецкий язык на французском, которого я не знал, она заметила: «Дональд, tu ne sais pas comme tu es bête!» («Дональд, ты даже не представляешь, какой ты глупый!») В заключение своего письма родителям об этом обмене я написал: «Я показал ей язык!»
Моя продолжительная болезнь совпала по времени с развивающейся политической болезнью Европы. В Вене, где мы с мамой останавливались на пути в Швейцарию, друзья предупредили нас, чтобы мы не критиковали нацистскую Германию. Это было допустимо только в безопасных местах и только шепотом. В то время Австрия еще не была аннексирована Германией, но повсюду можно было видеть марширующих нацистских офицеров, провоцирующих людей нацистским приветствием и сурово кричащих: «Хайль Гитлер!» («Хай», — отвечал я, небрежно помахивая рукой.) Собирались грозовые тучи. В этом хвастовстве задир и хулиганов видно было высокомерие людей, вообразивших, что они безнаказанны. А повсюду в сердцах мирных людей нарастал страх.
В школе «Лявенир» учился и мальчик-итальянец. Он был на голову выше многих из нас и хвастун. Гидо старался снискать наше расположение, громко смеясь по всякому поводу и без повода. Но он был задирой, и никто не любил его. К тому же он был ярым сторонником итальянского диктатора Муссолини (довольно естественно, принимая во внимание его грубость). Нам никогда не позволялось забывать о «славной» победе его страны над бедной и отсталой Абиссинией.
Маленькие зубцы на большом колесе! Но эти малые зубцы обеспечивают вращение колеса. Отдельные хулиганы, каждый из которых сам по себе ничего не представляет, сбившись вместе на исторической сцене, вообразили, что сама судьба наделила их властью изменить мир. Для них то был звездный час. Такова сила массовой истерии, которая быстро охватила многих, прежде миролюбивых граждан, которые стали маршировать повсюду и вести себя как мелкие диктаторы.
Один из наших австрийских друзей в Телеаджене, довольно симпатичный, первый раз приехав туда, тоже схватил лихорадку заносчивости. С той поры любой нормальный разговор с ним стал невозможным; все его разглагольствования представляли собой непрерывный поток горделивого хвастовства: «Мы Немцы!», и казалось, вот-вот начнется поход, чтобы покорить всех людей и их собак.
Я думаю, главной слабостью этого человека было то, что ему просто не хватало чувства юмора. Я никогда не встречал хулигана, обладавшего чувством юмора. Я не имею в виду, что они не могут смеяться над людьми; это они делают довольно охотно. Дело в том, что они не умеют смеяться вместе с другими. Конечно, было очень заметно отсутствие юмора среди тех, кто поддался болезни нацизма.
Я порой удивляюсь тому, насколько существенную роль отсутствие чувства юмора играет в законах развития тирании. Кажется, что первыми к тирании приходят хулиганы — садисты, люди умственно неполноценные, мстительные и преступные. Потом, по мере распространения духа высокомерия, в этот поток вливаются люди с добрыми намерениями, но почти лишенные чувства юмора. Наконец, в этот поток вливаются люди с благими намерениями, но глупые. В этот момент всякому человеку с нормальной системой ценностей остается только спасаться бегством, уходить в подполье либо хранить полное молчание перед лицом повального сумасшествия. Либо — он может смеяться.
Однажды вечером, в Германии, известный актер-комик вышел на сцену перед большой аудиторией. Щелкнув каблуками, он высоко над головой вскинул прямую правую руку. Несколько человек в зале вскочили на ноги и ответили нацистским приветствием.
— Вот, — сказал комик, — насколько вчера подпрыгнула моя собака.
Этот человек знал о вероятных последствиях смелого жеста, но его чувство юмора перед лицом вероятной опасности обнажало тот неукротимый человеческий дух, перед которым в конце концов должна была спасовать тирания.
Летом 1936 года по пути в Америку мы проезжали через Германию. Незнакомца, занимавшего вместе с Бобом купе в поезде, на германской границе арестовало гестапо. Возможно, он был евреем или, может быть, как тысячи других, просто пытался бежать от деспотизма. Хотя в то время мы были еще детьми, мы догадывались о вероятном исходе этого ареста: тюрьма, а потом — смерть.
В Бухаресте у меня одно время была гувернантка, которая, как и наш друг в Телеаджене, являлась австрийской нацисткой. Так же, как и он, она была полностью лишена чувства юмора. В отсутствие наших родителей мисс Анни постоянно убеждала нас в том, что Япония ни в коем случае не проиграет войну против Америки, поскольку она никогда не терпела ни одного поражения за всю свою историю. А немецкому народу, тем более в союзе с японцами и итальянцами, самой судьбой уготовано управлять всем миром. И нас нисколько не удивило, когда обнаружилось, что мисс Анни одержима клептоманией. Ее уволили.
Однако, когда бы мы ни проезжали через Германию, все люди, которые нам встречались, оказывались исключительно добрыми и гостеприимными, всегда готовыми оказать посильное содействие. Неужели эти люди были нацистами? Некоторые, я думаю, таковыми и были; в конце концов, самый отъявленный хулиган все же дитя Бога и не может не отражать в какой-то степени Божью Добродетель. Но я думаю, что большинство из них были просто нормальными, хорошими людьми, которых увлекло половодье национальной трагедии. Мы, думается, любили их даже больше за их печальную участь. Какая страна, в конце концов, могла бы честно сказать: «Наш народ никогда не падет столь низко»?
Меня глубоко волновало положение Европы. «Почему, — размышлял я, — люди не могут научиться жить в гармонии друг с другом? Что такое есть в человеческой натуре, что побуждает искать и даже почти требовать трагедии?»
Возможно, мои мрачные размышления усугублялись собственным несчастьем. Однажды я стоял на балконе нашей сельской школы. Мистер Гемпшир застал меня там в слезах.
— Что с тобой? — ласково спросил он.
— Я тоскую по дому! — всхлипнул я.
Он был так добр, что в тот же день написал письмо моим родителям. Вскоре было решено, что мне следует возвратиться домой.
Во время моего пребывания в Швейцарии моего отца перевели в Бухарест. Наше новое жилище находилось на окраине города, на улице Капитана Димитриади, № 10. Здесь я получил полугодовую передышку от формального обучения. В то время моей домашней наставницей была мисс Анни.
Всю зиму 1936—37 гг. мое здоровье продолжало внушать опасения. Временами боль усиливалась, но еще четче я помню слезы в глазах матери, которая, любя меня, страдала вместе со мной.
Порой, когда я чувствовал себя сносно, я играл в футбол (сокер, как мы называем футбол в Америке) с соседскими детьми на заброшенном поле. С нами играл мальчик из трущобы за бульваром Буштени. Его родители были так бедны, что в зимнее время не могли позволить себе купить оконные стекла и поэтому оконные проемы заделывали газетами. Я очень сочувствовал ему, часто приводил к нам в дом и давал ему вволю забавляться моими игрушками. Я был его другом. И он, как я думал, тоже был моим другом.
Однажды он и несколько ребят из нашего района преподали мне суровый урок. Прикинувшись товарищами, они позвали меня во двор соседнего дома одного из мальчиков. За мной тихо закрылась калитка; кто-то запер ее. Потом, к моему удивлению, они прислонили меня к забору и начали бить ногами по футбольному мячу, стараясь попасть в меня. Очевидно, они вырабатывали храбрость для атаки.
Я спокойно стоял и ждал, когда мяч подлетал слишком близко ко мне, отбивал его, демонстрируя свою полную невозмутимость. Прошло несколько минут. Наконец, ребятам разонравилось это послеобеденное развлечение. Калитка была открыта, и мне позволили покинуть двор невредимым.
Хотя мне и не причинили физической боли, мне казалось, что мое сердце разорвется. Вернувшись домой, я неутешно плакал. «Почему, — спрашивал я маму сквозь слезы, — мой «лучший» друг и другие хорошие товарищи так растоптали мою любовь к ним?» Для меня слабым утешением была мысль о том, что военная истерия к тому времени сделала Румынию подозрительной ко всем иностранцам.
Как ни болезненно было это испытание, оно послужило мне отличным уроком. Я понял, что недостаточно просто делать другим добро, даже с любовью. Если не хочешь делать их ничтожными в их собственных глазах, нужно также дать им возможность каким-то образом ответить взаимностью.
Мое пребывание в Швейцарии, которое освобождало Боба от ограничивающего присутствия старшего брата, не заставляло его скучать по мне в этом новом состоянии свободы. С тех пор он радостно утверждал, что все важные события в семье произошли «когда ты был в Швейцарии».
Жизнь вдали от дома оказала какое-то влияние и на меня. Нравилось мне или нет, но теперь меня меньше тянуло к дому, по которому я совсем недавно так тосковал. Бог приучал меня не зависеть от земной защищенности. Моя болезнь и связанная с ней жизнь в далекой стране, мое растущее чувство одиночества — все это, думаю, было необходимо лишь для того, чтобы помочь осознать, что мой настоящий дом не здесь, на земле, а в Боге.
Конечно же, такова вечная истина для всех людей: Бог есть наша реальность. Быстро или медленно, Он неотвратимо ведет нас тем или иным путем к пониманию этой божественной истины.
Размышляя так, я вспомнил вопрос, который однажды задал нашему Гуру мой собрат по ученичеству: «Оставлю ли я когда-нибудь духовный путь?» — «Как же ты сможешь это сделать? — ответил учитель. — Все люди в мире находятся на духовном пути».