В одном из древних греческих мифов говорится, что Икар и его отец Дедал бежали с Крита на искусственных крыльях, сделанных Дедалом из воска и перьев. Икар, переполненный радостью полета, проигнорировал совет отца не взлетать слишком высоко. Как только он вознесся чересчур близко к Солнцу, воск на его крыльях растаял, и Икар бросился навстречу своей смерти в море, которое теперь называют Икарийским.
Многие древнегреческие мифы содержат глубокие психологические и духовные истины. В этой истории мы находим символическое указание на одну из слишком часто совершаемых человеком ошибок: в своей радости от открытия в себе какой-то доселе неизвестной силы он «взлетает слишком высоко», игнорируя совет тех, кто на собственном опыте научился ценить смирение.
Я обнаружил, что с помощью силы воли, веры и чуткой настройки на то, что хотел совершить, я мог в какой-то степени повернуть ход событий в свою пользу. Я мог выучить новые языки и говорить на них адекватно за такое короткое время, как неделя. (Это открытие, конечно, было одним из тех, которые я сделал в течение периода времени путешествий по всему миру.) Я мог выбрать цель выздороветь — и выздоравливал. Я мог уверенно идти к некоторым закрытым дверям жизни, и они передо мной открывались. В основе достижений этих маленьких успехов были два ключевых слова: чувствительность и сонастройка. Изучая греческий, я старался чутко настроиться на греческое сознание; основным принципом было не просто мое решение выучить язык, но внутренняя попытка настроиться на него. В утверждении «Я — грек» ключевым словом было «грек», а не «я».
Однако теперь, в своем юношеском буйстве, я просто бросился в пролом. Отчасти я действительно был воодушевлен величием моих новых открытий. Но поскольку мой энтузиазм был чрезмерным, чувствительность и сонастройка часто терялись в пыли, поднятой моим чрезмерно утверждающим эго.
Мне хотелось мудрости. Очень хорошо: значит, я и есть мудрый! Я хотел, чтобы написанное мною вдохновляло и вело людей; я хотел быть великим писателем! Что же, тогда я являюсь великим писателем! (А если они не вдохновлялись, это их проблема.) Как это просто! Все, что мне оставалось сделать, — это в один прекрасный день написать все эти стихи, пьесы, романы, которые бы продемонстрировали то, что для меня было свершившимся фактом.
Эта идея, вероятно, имела определенное достоинство, но была омрачена тем фактом, что я слишком далеко выходил за пределы своих реальных возможностей. В этих потугах была напряженность, а в напряженности — эго.
Вера, слишком далеко выходящая за пределы реальных человеческих возможностей, превращается в самонадеянность. Всегда лучше, прежде всего, подчинять позитивные утверждения шепчущему высшему руководству души. Однако, ничего не зная о таком руководстве, я руководствовался своим собственным. То, что я объявил мудростью, и было мудростью. То, что провозгласил величием, и являлось величием.
Дело не в том, что мои взгляды были неразумными. Многие из них, надеюсь, были в основном здравыми. Но их размах был ограничен моей гордостью. Для других мнений не было места. Я еще не научился чутко прислушиваться к «истине, которая глаголет устами младенца». В то же время я рассчитывал на полное согласие с моим мнением даже со стороны тех, чей возраст и жизненный опыт давали им право считать меня ребенком. Я не хотел быть ничьим учеником. Я сам проложу себе дорогу. Энергичным умственным утверждением я мог бы подчинить своей воле саму судьбу!
Да, я не был первым и не буду последним молодым человеком, который вообразил, что пугач в его руках — это пушка. Но мои развивающиеся взгляды на жизнь были такими, что со временем опровергли мое чрезмерное высокомерие.
На первом курсе я перевелся в Брауновский университет
Даже наш курс философии, который должен был хотя бы немного касаться вопросов «почему», был посвящен классификации простых мнений тех, чьи работы мы изучали. Когда я обнаружил, что от меня не ждут, чтобы я занимался рассмотрением обоснованности их мнений, я, в качестве молчаливого протеста, занялся на лекциях чтением стихов.
Стремясь к развитию личности, которую я выбрал для себя, я играл роль преуспевающего писателя и философа перед всеми, кто хотел меня слушать. Несколько человек действительно слушали. Часами сидели мы вместе, предаваясь приключениям философских размышлений. Я убедил своих друзей, что радость должна быть настоящей целью жизни, что непривязанность является верным ключом к радости и что каждый должен жить просто, находя радость не в вещах, а во все расширяющемся видении реальности. Истину, настаивал я, можно найти не в низменных сторонах жизни, как утверждали многие писатели того времени, а в вершинах человеческих устремлений.
Большинство моих сочинений студенческих лет давно предано огню и благословенному забвению. Некоторые из взглядов, которые я излагал в то время, выражает отрывок, избежавший уничтожения. Возможно, небесполезно процитировать его без изменений, так как я все еще считаю его учение обоснованным.
«Мои соотечественники, породившие то, что во многих отношениях чудовищно, провозглашают то, о чем не заявлялось ранее так страстно: мы пойдем в ногу с веком, если будем творить великие вещи. Они считают необходимым повторять то, что обычно слишком очевидно; и именно это свидетельствует о том, насколько мало влияние этого столетия на наши сердца.
Более того, они неправильно поняли истинный смысл демократии, который заключается не в том, чтобы (как они полагают) унижать достоинство благородных, воспевая добродетели простого человека, а в том, чтобы объяснить простому человеку, что он тоже теперь может стать благородным. Цель демократии — возвышать низших, а не восхвалять их за то, что они низки. Только при такой цели демократия может иметь какую-то реальную ценность.
Закон Божий справедлив и прекрасен. Никакого уродства не существует, кроме человеческой несправедливости и ее символов. Проходя через трущобы, мы наблюдаем не жизнь в ее первобытном состоянии, не голую правду, которую нас склоняют видеть многие «реалисты», а факты и иллюстрации нашей несправедливости, извращения жизни и искажения правды. Если мы претендуем на то, чтобы нас считали реалистами, нельзя принимать за действительность то, что мы увидим из убогих глубин человечества, поскольку это видение обусловлено несправедливостью и отрицанием. Доброта и красота покажутся странными, а нищета, ненависть и все печальные дети человеческого заблуждения покажутся нормальными и в то же время странными и непонятными, как если бы человек различал отдельные ветви и листья, но не мог найти ствол. Не из лачуги бедняка можем мы увидеть всю правду, а из обители святого, потому что с его высот само уродство видится не как мрак, а как недостаток света, и нищета городов представляется не чем-то чужеродным, а собственным злом, по сути — симптомом нашей собственной несправедливости.
Чем более внимательно мы смотрим на внешнее как на средство понимания внутреннего, тем больше внутреннее ускользает от нашего понимания. С людьми так же, как и с Богом».
Мои идеи были, как я уже сказал, в основном обоснованы. Однако идеи сами по себе не составляют мудрости. Истину надо пережить. Боюсь, что в бесконечных дискуссиях об истине ее сладкий вкус все еще ускользал от меня.
Однажды мы шли с другом по университетскому городку, возвращаясь с занятий. Обратившись ко мне с преданным видом, он заметил: «Если я когда-нибудь в своей жизни встречал гения, то это ты».
На какое-то мгновение я был польщен. Но потом, когда я обдумал эти слова, стыд волной обрушился на меня. Что же на самом деле я сделал, чтобы заслужить похвалу своего друга? Я разглагольствовал! Я был так занят разговорами, что у меня не оставалось времени даже на писательство. И его комплимент был искренним! Одно дело играть роль писателя и философа, чтобы убедить себя. И совсем другое — убедить своей игрой других. Я чувствовал себя лицемером. Заболев разочарованием собой, я отдалился от большинства коллег в университете и попытался выразить в письменном виде те истины, к которым до сих пор относился так же легко, как к болтовне за чашкой кофе.
Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что гораздо легче рассуждать о философии в стиле «попал – промазал» за кофейным столиком, нежели преобразовать основные понятия в осмысленные литературное произведение или образ жизни. Существуют уровни понимания, которые достигаются лишь тогда, когда глубоко прочувствуешь истину в течение многих лет. Первоначальные озарения могут подсказать почти те же слова, но сила этих слов будет ничтожна по сравнению с убежденностью, которая звучала бы в них, если бы они были глубоко пережиты.
Святого Антония в начале христианской эры позвал из пустынной обители епископ Александрии, чтобы выступить в защиту божественности Иисуса Христа. В христианском мире тогда бушевали споры из-за так называемой «арианской
Увы, я Его не видел. Я также не пережил глубоко ни единой истины. Слова, которые я рисовал на своем словесном холсте, были скорее набросками, чем законченными работами. Как бы я ни старался выразить свои идеи в письменном виде, в тот момент, когда я брался за перо, мой ум замутнялся и расплывался. Что бы я ни писал, было скорее развитием моей литературной техники, нежели выражением того, что действительно было в моем сердце. Я описывал ситуации, которые не наблюдал в жизни, писал о людях, прототипы которых были мне незнакомы. Чтобы овладеть мастерством, я подражал стилям других, надеясь найти в их формулировках и выборе слов секреты ясности и красоты, чтобы впоследствии развить свой собственный стиль.
Я получал удовлетворение от похвал некоторых профессоров и профессиональных литераторов. Некоторые из них говорили мне, что я когда-нибудь стану первоклассным романистом или драматургом. Однако в свои девятнадцать лет я был далек от того, чтобы оправдать их добрые ожидания. На мой взгляд, хуже всего было то, что я почти ничего стоящего не говорил.
Я работал над психологическими эффектами в поэзии различных шаблонов рифмы и ритма. Изучал эмоционально заряженные ирландско-английские ритмы, которые прекрасно запечатлел великий ирландский драматург Джон Миллингтон Синдж. Удивлялся тому, как скуден глубоким чувством современный английский язык. Размышлял над тем, как без заученного и неестественного звучания языка я мог бы наделить красотой речь драматических актеров.
Одной из догм, которую нам внушали на уроках английского языка, было то, что пятистопный ямб, белый стих Шекспира, является самым естественным ритмом поэтической речи на английском языке. Как несомненное доказательство этой догмы, конечно, использовали Шекспира. Но в современном английском белый стих звучал для меня слишком изысканно.
Максвелл Андерсен, американский драматург двадцатого века, использовал этот стих в нескольких своих пьесах, и лучшее, что я мог о них сказать: это были смелые попытки. Я, конечно, не хотел ограничиваться бесплодными формулами современных писателей, пытающихся передавать речь реалистично. («Ну, ты как, подкатишь?» — «Да, да, будь спок». — «Ну, смотри, я тебя не прогибаю. Хошь — бери, или отвали». — «О'кей, о'кей, старина. Кто сказал, что я не подкачу?») Шекспир, даже подражая обычной речи, идеализировал ее. Моя проблема заключалась в том, как следовать его примеру, не допуская искусственного звучания. Если литературный язык не может возвышать, то мало оснований называть это литературой. И если драматическое произведение не может вдохновлять, то зачем возвращать людям простое эхо того, как они уже говорили?
На летние каникулы в 1946 году я поехал в Провинстаун на Кейп-Код
В конце лета я провел неделю на удаленном пляже, «вдали от безумной толпы». (Как было бы прекрасно, думал я, стать настоящим отшельником!) Моя одноактная пьеса, которую я завершил на этих дюнах, получилась неплохой, хотя я и не смог избавиться от гипнотического очарования английского языка Синжа.
Несмотря на мою бедность, само лето доставляло удовольствие. Помимо всего прочего, оно показало мне, что в артистических кругах я был таким же аутсайдером, как и в любых других сообществах. Становилось все яснее, что я никогда не найду того, что ищу, став кем-нибудь. Сказать «я писатель» или даже «я великий писатель», — ничего не решало. То, в чем я нуждался больше всего, касалось более глубокого вопроса: «Чем уже я был?»